— Ладно тебе маневры делать, зубы заговаривать. Ить же сказано: День Победы! Чево ишо говорить? Тут не можешь, а — надо… Огурчиков-помидорчиков тоже подай…
— Май на дворе — какие огурчики?
— Ну чево найдешь…
— Да чё я найду-то? Али не знаешь? Ждите, картохи наварю. А то вон Петрован «ноликов» принес… Целую снизку.
Козюлилась-козюлилась баба, а чуть спустя, сгорнув с тумбочки аптечные пузырьки и все остальное ненужное, принесла миску квашеной капусты, перемешанной с багряными райскими яблочками, подала в глиняной чашке рыжичков в ноготь, так и оставшихся оранжево-веселыми еловичками, потом — тертый хрен, запахом затмивший и квашеную капусту, и бочковые грибки. Уж больше и ставить некуда, но, потеснив посудинки на самую середину тумбочки, Евдоха водрузила жаркую сковороду с шепеляво говорившей глазуньей. И лишь после всего внесла сразу на обеих ладонях, как бы притетешкивая на ходу, бутылку «Стрелецкой степи», располовиненную еще сыном Степаном, нечаянно нагрянувшим зимой из своих Челнов по случаю командировки.
— Можа, петуха изловить? — предложила Евдоха, недовольно оглядывая в пять минут сотворенный стол.— Все равно не нужен пока: клухи уже с цыплятками, а яйца и без петуха сгожи… Да я б и зарубила, а только забежал кудысь, гуляка…
— Куда ж с добром! — остановил Петрован бабий пыл.— И так ставить некуда. Вон сколь всего!
Правда, в доме не оказалось хлеба, но Евдоха и тут выкрутилась, не сплоховала, а принесла Петровановы «нолики» и зацепила за шишку Герасимовой кровати.
— Ну, брат…— торжественно вздохнул и недосказал Петрован и, ерзнув, пододвинулся вместе с табуреткой поближе, половчее. Он осторожно, будто опасную мину, приподнял бутылку и медленно, бережно наклоняя, тонко разлил по шестигранным, на долгих ножках, старинным рюмкам, еще звеневшим, поди, на Герасимовой свадьбе, нечто полынное, взаправду стрелецкое и степное.
— Ну,— повторил Петрован, озабоченно вглядываясь в Герасима.— Вставай давай, што ли… Рано тебе еще…
— Да где уж…— полулежа на правом боку, Герасим дрожливо приподнял свою долгую хрупкую рюмку, похожую на балетную барышню. Задумчиво глядя на золотистый налив вина, охваченного хрустальными гранями, мерцавшими в полусвете каморы, он трудно, одышливо изрек из своей напряженной глубины: — Што теперь… Я не за себя поднимаю это… Мое все проехано… Больше хотеть нечево… Я за неприбранные кости… Вот ково жалко…
Отдыхая, он помолчал, подвигал сопящими под рубахой мехами, и, умерив дыхание, тихо продолжил:
— Перед глазами стоит… Упал в болотину и затих… Мимо пробежали, прочавкали сапогами — не до нево… День лежит, неделю… Никово… Вот и воньца пошла… Муха норовит под каску, к распахнутому рту… Потом села ворона, шастает по спине туда-сюда: ищет мяснова… Набрела на кровавую дырку в шинели, долбит, рвет сукно, злится, отгоняет других ворон… Ночью набредет кабан, сунется рылом под полу, зачавкает сладко… А там само время съест и сукно, и металл… И забелеет череп под ржавой каской, осыпятся ребра, подпиравшие шинель… На том месте опять ровно станет… Молодая березка проклюнется скрозь кострец… А любопытный волчок отопрет в чащу сапог, чтобы там, в затишке, распознать, што внутри громыхает… Как зовут его, этого солдата, откудова родом — уж никто и никогда не узнает…
— Ну, будя, будя! — Петрован заотмахивался свободной рукой.— Тебе нельзя говорить столько. Эко повело!
— А таких миллионы,— продолжал выговаривать свое Герасим.— Это ж они, не прикрытые землей, теперь не дают ходу России. С таким неизбывным грехом неведомо, куда идти… Сохнет у народа душа, руки тяжелеют, не находят дела… И земля не станет рожать, пока плуг о солдатские кости скрежещет… Оттого и не знаем имени себе: кто мы? Кто — я? И ты кто, Петра? Зачем мы? И чем землю свою засеяли?
— Ну все, Гераська! Давай лучше выпьем! Чтоб всем пухом…
Петрован протянул свою рюмку к Герасимовой и подождал, сочувственно наблюдая, как тот, выпятив губы, будто конь из незнакомой цибарки, короткими движениями заросшего кадыка принимал победное питье. И только когда Герасим одолел половину граненой юбочки и опустил остальное, Петрован испил свое до самого донца.
Хозяин долго лежал навзничь с закрытыми глазами, и темные его веки мелко вздрагивали от толчков крови в синих подкожных прожилках.
— Живой? — озаботился Петрован.— Ай не пошла?
— Да вот слушаю,— как бы издалека отозвался Герасим.— В груди вот как замлело! А в голове — вроде красной ракеты. Махром расцвело…
— Ну, слава те…— расслабился Петрован и враз развеселился: — Красная ракета — это тебе сигнал: «В атаку!.. За мны-о-ой! Короткими перебежками — пше-е-ол!»
— А-а…— тряхнул желтой кистью Герасим.— Тут хотя бы до ветру… А то пришло — в бутылку сюкаю… Расскажи лучше, как съездил-то? Медаль получил?
— Да, считай, получил…— как-то нехотя признал Петрован.
— Покажь, чево там напридумывали?
— Да вот… Маршала Жукова дали {89}.
— Жукова?! — оживился Герасим.— Ох ты…
Петрован высвободил из нижнего ряда новую свою награду и протянул Герасиму. Тот бережно принял ее в восковую ямку ладони, поднес к глазам.
— Он, он! — сразу признал Герасим.— Эт как беркутом глядит! Из всех маршалов — маршал! А ты што ж ево не по чину-то? На нижнем ряду повесил? Ево надо эвон где, сверху всех медалей. Там, где Ленина вешают.
— Дак она и дадена не по чину…— крутнулся на табуретке Петрован.— Не тому Федоту.
Петрован принял медаль обратно, но не стал вешать на прежнее место, а как ненужную сунул в пиджачный карман.
— Как это — не по чину? Ты че мелешь?
— Неправильно это… Я и там комиссару говорил, что со мной ошибка какая-то… Не тому медаль выписали… А он только смеется, по плечу хлопает, дескать, все правильно, носи на здоровье.
— Дак че неправильно-то? — опять притворил веки Герасим.— В чем ошибка, не пойму я?
— Ну, как же! У нас совсем другой командующий был. Под Руссой-то… На Северо-Западном. У нас генерал-лейтенант Курочкин, Павел Ляксандрыч {90}. Лысоватенький такой, ростом не шибко штоб, годов сорока, а вовсе не Жуков. Маршал Жуков у вас командовал, на главных направлениях. Потому медаль эта неправильно дадена. Как же я ее выше всех повешу, ежли она незаслуженная? И так уже сколь надавали…
Герасим оставался лежать с закрытыми глазами, и Петрован, озаботясь, что тот вовсе не слушает его, пустился еще рьяней объяснять случившееся недоразумение.
— Вот тебе Жуков в самый раз. Ты ж и под Москвой окопничал, и под Сталинградом, и на Курской дуге, а потом Берлин брал… И все под Жуковым. Эвон сколь прошел! Чево повидал, насмотрелся… А я чево? Да ничево! Все под Старой Руссой да под Старой Руссой. Там все мое направление, весь главный удар…
— Ну, дак тоже небось не в карты играли…— не открывая глаз, проговорил Герасим.
— Играть, может, и не играли, окромя разведки. Но, бывало, как занесет, как заметелит, аж колючей проволоки не видать, поверх заграждений навалит. Передок — што неписаная бумага — нигде ни точки, ни запятой. И вправду, хоть сдавай под дурика. Однако с картами было строго. Заметят при солдате карты или крестик нательный — сразу в особотдел. Разведчики, те поигрывали — на трофейные сигареты, на немецкие пуговицы. Они картами у немцев разживались. У тех почти у каждого по колоде. И по губной гармошке. Пошвыряют в нашу сторону минами, измарают снег вокруг окопов торфяной жижей и — в теплую избу кофей пить, под хвениги резаться. Отчего б и не резаться? На то тебе все условия. Зимуют они на высоких местах — в теплых сухих блиндажах да избах, русские печи топят, амуницию сушат, спят на двухэтажных топчанах, до подштанников раздеваются. Тут же в сенях из выпиленных амбразуров пулеметы торчат, а то и орудия. Культурно! Чего ж так-то не воевать? Ну а у нас война совсем другая. Болота да низины. На два штыка копнул — вот уж и вода. Какой тебе блиндаж? Приходится не в землю зарываться, а землей обкладываться… Ну, конешно, в таких условиях ни поспать по-людски, ни посушиться… Мох чуть ли не на шинелках растет, в стволах за ночь ржавеет А ежли чего подвезти, то сперва гать кладут, сколь лесу изводят… Одна из этого польза: мины да снаряды часто не взрываются: как уйдет в хлябь, так и с концами.
Петрован потянулся за бутылкой и, не спрашивая, долил доверху сперва Герасимову посудинку, потом и свою.
— Ну, братка, настал момент, давай еще по маленькой, по нашей фронтовой!
И неожиданно, жмуря глаза, продолженные лучиками височных морщин, пропел тоненько и приятно:
Лучше не-е-ету того цве-е-ету,
Когда яблоня цветет…
— Нет, парень,— не поддержал компанию Герасим,— боюсь, Евдокия заругает Она, вишь, то и дело из-за притолоки выглядает…